Подготовка к егэ по русскому языку - коллекция текстов. Проблема дурных поступков

Отправку на фронт встретили с радостью.

Лейтенант, которому была вручена маршевая рота, сбился с маршрута, шестые сутки мы блуждали по степи, а продпункты, на которых мы должны были получать пропитание, оставались где-то, бог весть, в стороне. Давно был съеден НЗ, четвертый день никто ничего не ел. Шли, и падающих помкомвзводы подымали сапогами…

Еще в Пологом Займище я сошелся с одним старшим сержантом. Он относился ко мне покровительственно, свысока, и я за это был ему благодарен. Солдат кадровой службы, лет под тридцать, для меня многоопытный старик. Ему нравилось учить меня житейской мудрости, которая вся вмещалась в одно слово - «находчивость». Под ним подразумевалось умение обмануть, и главным образом старшину. Ходячее мнение - нет во всех вооруженных силах такого старшины, который бы не обворовывал солдат. Я совсем не обладал находчивостью, страдал от этого, презирал себя.

Нет, нет, во время похода старший сержант не был рядом со мной, не руководил мною. Истощенные, движущиеся, как тени, мы уже не в состоянии были проявлять друг к другу внимание, каждый боролся за себя в одиночку.

Очередной хутор на нашем пути, населенный не мирными жителями, а военными. Мы все попадали на обочину дороги, а наш бестолковый лейтенант в сопровождении старшины отправился выяснять обстановку.

Через полчаса старшина вернулся.

Ребята! - объявил он вдохновенно. - Удалось вышибить: на рыло по двести пятьдесят граммов хлеба и по пятнадцати граммов сахара!

Восторга сообщение старшины, разумеется, не вызвало. Каждый мечтал, что в конце концов нам выдадут за все голодные дни - ешь до отвала. А тут, как милостыню, кусок хлеба.

Ладно, ладно вам! Понимать должны - от себя люди оторвали, имели право послать нас по матушке… Кто со мной получать хлеб?.. Давай ты! - Я лежал рядом, и старшина ткнул в меня пальцем.

Дом с невысоким крылечком. Прямо на крыльце я расстелил плащ-палатку, на нее стали падать буханки - семь и еще половина. Мягкий пахнущий хлеб!

В ту секунду, когда старшина ткнул в меня пальцем - "Давай ты!" - у меня вспыхнула мыслишка… о находчивости, трусливая, гаденькая и унылая. Я и сам не верил ей - где уж мне…

Тащился с плащ-палаткой за старшиной, а мыслишка жила и заполняла меня отравой. Я расстилал плащ-палатку на затоптанном крыльце, и у меня дрожали руки. Я ненавидел себя за эту гнусную дрожь, ненавидел за трусость, за мягкотелую добропорядочность, за постоянную несчастливость - не находчив, не умею жить, никогда не научусь! Ненавидел и в эти же секунды успевал мечтать: принесу старшему сержанту хлеб, он хлопнет меня по плечу, скажет: "Э-э, да ты, брат, не лапоть!"

Старшина на секунду отвернулся, и я сунул полбуханки под крыльцо, завернул хлеб в плащ-палатку, взвалил ее себе на плечо.

Плотный, невысокий, чуть кривоногий старшина вышагивал впереди меня поступью спасителя, а я тащился за ним, сгибаясь под плащ-палаткой, и с каждым шагом все отчетливей осознавал бессмысленность и чудовищность своего поступка. Только идиот может рассчитывать, что старшина не заметит исчезновения перерубленной пополам буханки. К полученному хлебу никто не прикасался, кроме него и меня. Военная находчивость, да нет - я вор, и сейчас, вот сейчас, через несколько минут это станет известно… Да, тем, кто, как и я, пятеро суток ничего не ел. Как и я!

В жизни мне случалось делать нехорошее - врал учителям, чтоб не поставили двойку, не раз давал слово не драться со своим уличным врагом Игорем Рявкиным, и не сдерживал слова, однажды на рыбалке я наткнулся на чужой перепутанный перемет, на котором сидел толстый, как полено, пожелтевший от старости голавль, и снял его с крюка… Но всякий раз я находил для себя оправдание: наврал учителю, что был болен, не выучил задание - надо было дочитать книгу, которую мне дали на один день, подрался снова с Игорем, так тот сам полез первый, снял с чужого перемета голавля - рыбацкое воровство! - но перемет-то снесло течением, перепутало, сам хозяин его ни за что бы не нашел…

Теперь я и не искал оправданий. Ох, если б можно вернуться, достать спрятанный хлеб, положить его обратно в плащ-палатку! Но, расправив плечи, заломив фуражку, вышагивал старшина-кормилец, ни на шаг нельзя от него отстать.

Я был бы рад, если б сейчас налетели немецкие самолеты, шальной осколок - и меня нет. Смерть - это так привычно, меня сейчас ждет что-то более страшное.

С обочины дороги навстречу нам с усилием - ноет каждая косточка - стали подыматься солдаты. Хмурые, темные лица, согнутые спины, опущенные плечи.

Старшина распахнул плащ-палатку, и куча хлеба была встречена почтительным молчанием.

В этой-то почтительной тишине и раздалось недоуменное:

А где?.. Тут полбуханка была!

Произошло легкое движение, темные лица повернулись ко мне, со всех сторон - глаза, глаза, жуткая настороженность в них.

Эй ты! Где?! Тебя спрашиваю!

Я молчал.

Да ты что - за дурака меня считаешь?

Мне больше всего на свете хотелось вернуть украденный хлеб: да будь он трижды проклят! Вернуть, но как? Вести людей за этим спрятанным хлебом, доставать его на глазах у всех, совершить то, что уже совершил, только в обратном порядке? Нет, не могу! А ведь еще потребуют: объясни - почему, оправдывайся…

Скуластое лицо старшины, гневное вздрагивание нацеленных зрачков. Я молчал. И пыльные люди с темными лицами обступали меня.

Я же помню, братцы! Из ума еще не выжил - полбуханки тут было! На ходу тиснул!

Пожилой солдат, выбеленно голубые глаза, изрытые морщинами щеки, сивый от щетины подбородок, голос без злобы:

Лучше, парень, будет, коли признаешься.

Я окаменело молчал.

И тогда взорвались молодые:

У кого рвешь, гнида?! У товарищей рвешь!

У голодных из горла!

Он больше нас есть хочет!

Рождаются же такие на свете…

Я бы сам кричал то же и тем же изумленно-ненавидящим голосом. Нет мне прощения, и нисколько не жаль себя.

А ну, подыми морду! В глаза нам гляди!

И я поднял глаза, а это так трудно! Должен поднять, должен до конца пережить свой позор, они правы от меня этого требовать. Я поднял глаза, но это вызвало лишь новое возмущение:

Гляньте: пялится, не стыдится!

Да какой стыд у такого!

Ну и люди бывают…

Не люди - воши, чужой кровушкой сыты!

Парень, повинись, лучше будет.

Да что с ним разговаривать! - Один из парней вскинул руку.

И я невольно дернулся. А парень просто поправил на голове пилотку.

Не бойся! - с презрением проговорил он. - Бить тебя… Руки пачкать.

А я хотел возмездия, если б меня избили, если б!.. Было бы легче. Я дернулся по привычке, тело жило помимо меня, оно испугалось, не я.

И неожиданно я увидел, что окружавшие меня люди поразительно красивы - темные, измученные походом, голодные, но лица какие-то граненые, четко лепные, особенно у того парня, который поправил пилотку: "Бить тебя - руки пачкать!" Каждый из обступивших меня по-своему красив, даже старик солдат со своими голубенькими глазками в красных веках и сивым подбородком. Среди красивых людей - я безобразный.

Пусть подавится нашим хлебом, давайте делить, что есть.

Старшина покачал перед моим носом крепким кулаком.

Не возьмешь ты спрятанное, глаз с тебя не спущу! И здесь тебе - не жди - не отколется.

Он отвернулся к плащ-палатке.

Господи! Мог ли я теперь есть тот преступный хлеб, что лежал под крыльцом, - он хуже отравы. И на пайку хлеба я рассчитывать не хотел. Хоть малым, да наказать себя!

На секунду передо мной мелькнул знакомый мне старший сержант. Он стоял все это время позади всех - лицо бесстрастное, считай, что тоже осуждает. Но он-то лучше других понимал, что случилось, возможно, лучше меня самого. Старший сержант тоже казался сейчас мне красивым.

Тендряков Владимир

Охота пуще неволи

Осень 1948 года.

На Тверском бульваре за спиной чугунного Пушкина багряно неистовствуют клены, оцепенело сидят старички на скамейках, смеются дети.

Чугунная спина еще не выгнанного на площадь Пушкина - своего рода застава, от нее начинается литературная слобода столицы. Тут же на Тверском дом Герцена. Подальше в конце бульвара - особняк, где доживал свои последние годы патриарх Горький, где он в свое время угощал литературными обедами Сталина, Молотова, Ворошилова, Ягоду и прочих с государственного Олимпа. На задворках этих гостеприимных патриарших палат уютно существовал Алексей Толстой, последний из графов Толстых в нашей литературе. Он был постоянным гостем на званых обедах у Горького, и злые языки утверждают - граф мастерски наловчился смешить олимпийцев, кувыркаясь на ковре через голову. А еще дальше, минуя старомосковские переулочки - Скатертный, Хлебный, Ножевой, лежит бывшая Поварская улица, на ней помещичий особняк, прославленный в «Войне и мире» Львом Николаевичем Толстым. Здесь правление Союза писателей, здесь писательский клуб Москвы, здесь писательский ресторан. Здесь, собственно, конец литературной слободе.

Но, наверное, нигде литатмосфера так не густа, как в доме Герцена. И если там в сортире на стене вы прочтете начертанное вкривь и вкось: «Хер цена дому Герцена!», то не спешите возмущаться, ибо полностью это настенное откровение звучит так:

« Хер цена дому Герцена!»
Обычно заборные надписи плоски,
С этой согласен
В. Маяковский!

Так сказать, симбиоз площадности с классикой.

В двадцатые годы здесь находился знаменитый кабачок «Стойло Пегаса». В бельэтаже тот же В. Маяковский, столь нещадно хуливший дом Герцена, гонял шары по бильярду, свирепым басом отстаивал право агитки в поэзии:

Нигде кроме
Как в Моссельпроме!

А под ним, в подвале, то есть в самом «Стойле», пьяный Есенин сердечно изливался дружкам-застольникам:

Грубым дастся радость.
Нежным дается печаль.
Мне ничего не надо,
Мне никого не жаль.

Но осень 1948 года, давно повесился Есенин и застрелился Маяковский.

А в доме Герцена уже много лет государственное учреждение - Литературный институт имени Горького.

Это, должно быть, самый маленький институт в стране; на всех пяти курсах нас, студентов, шестьдесят два человека, бывших солдат и школьников, будущих поэтов и прозаиков, голодных и рваных крикливых гениев. Там, где некогда Маяковский играл на бильярде, у нас - конференц-зал, где пьяный Есенин плакал слезами и рифмами - студенческое общежитие, в плесневелых сумрачных стенах бок о бок двадцать пять коек. По ночам это подвальное общежитие превращается в судебный зал, до утра неистово судится мировая литература, койки превращаются в трибуны, ниспровергаются великие авторитеты, походя читаются стихи и поется сочиненный недавно гимн:

И старик Шолом-Алейхем
Хочет Шолоховым стать.

Вокруг института, тут же во дворе дома Герцена и за его пределами жило немало литераторов. Почти каждое утро возле нашей двери вырастал уныло долговязый поэт Рудерман.

Эх, тачанка-ростовчанка,
Наша гордость и краса!..

Детище бурно жило, забыв своего родителя. «Тачанку» пели во всех уголках страны, а Рудерману не хватало на табачок:

Дайте закурить, ребята.

Его угощали «гвоздиками».

Где-то за спиной нашего института, на Большой Бронной, жил в те годы некий Юлий Маркович Искин. Он не осчастливил мир, подобно Рудерману, победной, как эпидемия, песней, не свалился в сиротство, не приходил к нам «стрельнуть гвоздик», а поэтому мы и не подозревали о его существовании, хотя в Союзе писателей он пользовался некоторой известностью, был даже старым другом самого Александра Фадеева.

У него, Юлия Искина, на Бронной небольшая, зато отдельная двухкомнатная квартира, забитая книгами. Его жена Дина Лазаревна работает в издательстве, дочь Дашенька ходит в школу. Хозяйство ведет тетя Клаша, пятидесятилетняя жилистая баба с мягким характером и неподкупной совестью.

По всей улице Горького садили липы. Разгромив «Унтер ден Линден» в Берлине, мы старательно упрятывали под липы центральную улицу своей столицы. Давно замечено - победители подражают побежденному врагу.

«Deutschland, Deutschland, uber alles!» - «Германия - превыше!..» Ха!.. В прахе и в позоре! Кто превыше всего на поверку?..

Я ль на свете всех милее,
Всех румяней и белее?..

Великий вождь на банкете поднял тост за здоровье русского народа:

Потому что он является наиболее выдающейся нацией из всех наций, входящих в состав Советского Союза.

Все русское стало вдруг вызывать возвышенно болезненную гордость, даже русская матерщина. Что не по-русски, что напоминает чужеземное - все враждебно. Папиросы-гвоздики «Норд» стали «Севером», французская булка превращается в московскую булку, в Ленинграде исчезает улица Эдисона… Кстати, почему это считают, что Эдисон изобрел электрическую лампочку? Ложь! Инсинуация! Выпад против русского приоритета! Электрическую лампочку изобрел Яблочков! И самолет не братья Райт, а Можайский. И паровую машину не Уатт, а Ползунов. И уж, конечно, Маркони не имеет права считаться изобретателем радио… Россия - родина закона сохранения веществ и хлебного кваса, социализма и блинов, классового самосознания и лаптей с онучами. Ходили слухи, что один диссертант доказывал - никак не в шутку! - в специальной диссертации: Россия - родина слонов, ибо слоны и мамонты произошли от одного общего предка, а этот предок в незапамятные времена пасся на «просторах родины чудесной», а никак не в потусторонней Индии.

Мы были победителями. А нет более уязвимых людей, чем победители. Одержать победу и не ощутить самодовольства. Ощутить самодовольство и не проникнуться враждебной подозрительностью: а так ли тебя принимают, как ты заслуживаешь?

«Deutschland, Deulschland uber alles!» Разбитую «Унтер ден Линден» усмиренные немцы очищали от руин и отстраивали заново.

На улице Горького садили липы.

В Москве да и по всей стране на газетных полосах шла повальная охота. Ловили тех, кто носил псевдонимы, загоняли в тупики и безжалостно раскрывали скобки.

Охотились и садили липы…

Реальный текст ЕГЭ 2018. Тендряков. О хлебе. Основная волна. тексты по русскому языку егэ 2018. варианты егэ по русскому языку 2018. Реальный текст ЕГЭ по русскому языку 2018.

Все мы пробыли месяц в запасном полку за Волгой. Мы, это так - остатки разбитых за Доном частей, докатившихся до Сталинграда. Кого-то вновь бросили в бой, а нас отвели в запас, казалось бы - счастливцы, какой-никакой отдых от окопов. Отдых… два свинцово-тяжелых сухаря на день, мутная водица вместо похлебки. Отправку на фронт встретили с радостью.

Очередной хутор на нашем пути. Лейтенант в сопровождении старшины отправился выяснять обстановку.

Через полчаса старшина вернулся.

Ребята! - объявил он вдохновенно. - Удалось вышибить: на рыло по двести пятьдесят граммов хлеба и по пятнадцати граммов сахара!
Кто со мной получать хлеб?.. Давай ты! - Я лежал рядом, и старшина ткнул в меня пальцем.
у меня вспыхнула мыслишка… о находчивости, трусливая, гаденькая и унылая.
Прямо на крыльце я расстелил плащ-палатку, на нее стали падать буханки - семь и еще половина.
Старшина на секунду отвернулся, и я сунул полбуханки под крыльцо, завернул хлеб в плащ-палатку, взвалил ее себе на плечо.
Только идиот может рассчитывать, что старшина не заметит исчезновения перерубленной пополам буханки. К полученному хлебу никто не прикасался, кроме него и меня. Я вор, и сейчас, вот сейчас, через несколько минут это станет известно… Да, тем, кто, как и я, пятеро суток ничего не ел. Как и я!
В жизни мне случалось делать нехорошее - врал учителям, чтоб не поставили двойку, не раз давал слово не драться и не сдерживал слова, однажды на рыбалке я наткнулся на чужой перепутанный перемет, на котором сидел голавль, и снял его с крюка… Но всякий раз я находил для себя оправдание:не выучил задание - надо было дочитать книгу, подрался снова — так тот сам полез первый, снял с чужого перемета голавля - но перемет-то снесло течением, перепутало, сам хозяин его ни за что бы не нашел…
Теперь я и не искал оправданий. Ох, если б можно вернуться, достать спрятанный хлеб, положить его обратно в плащ-палатку!
С обочины дороги навстречу нам с усилием - ноет каждая косточка - стали подыматься солдаты. Хмурые, темные лица, согнутые спины, опущенные плечи.

Старшина распахнул плащ-палатку, и куча хлеба была встречена почтительным молчанием.

В этой-то почтительной тишине и раздалось недоуменное:

А где?.. Тут полбуханка была!

Произошло легкое движение, темные лица повернулись ко мне, со всех сторон - глаза, глаза, жуткая настороженность в них.

Эй ты! Где?! Тебя спрашиваю!

Я молчал.
Пожилой солдат, выбеленно голубые глаза, изрытые морщинами щеки, сивый от щетины подбородок, голос без злобы:

Лучше, парень, будет, коли признаешься.
В голосе пожилого солдата - крупица странного, почти неправдоподобного сочувствия. А оно нестерпимее, чем ругань и изумление.

Да что с ним разговаривать! - Один из парней вскинул руку.

И я невольно дернулся. А парень просто поправил на голове пилотку.

Не бойся! - с презрением проговорил он. - Бить тебя… Руки пачкать.

И неожиданно я увидел, что окружавшие меня люди поразительно красивы - темные, измученные походом, голодные, но лица какие-то граненые, четко лепные. Среди красивых людей - я уродлив.
Ничего не бывает страшнее, чем чувствовать невозможность оправдать себя перед самим собой.
Мне повезло, в роте связи гвардейского полка, куда я попал, не оказалось никого, кто видел бы мой позор.Мелкими поступками раз за разом я завоевывал себе самоуважение - лез первым на обрыв линии под шквальным обстрелом, старался взвалить на себя катушку с кабелем потяжелей, если удавалось получить у повара лишний котелок супа, не считал это своей добычей, всегда с кем-то делил его. И никто не замечал моих альтруистических «подвигов», считали - нормально. А это-то мне и было нужно, я не претендовал на исключительность, не смел и мечтать стать лучше других.
Больше в жизни я не воровал. Как-то не приходилось.

В предложенном для анализа тексте знаменитый русский писатель В. Ф. Тендряков поднимает проблему дурных поступков.

Автор по-своему осмысливает и раскрывает данную проблему. Писатель повествует о том, что ему много раз приходилось совершать нехорошие деяния: он “врал учителям”, а также “давал слова не драться и не сдерживал его”, но его последний поступок заставил его задуматься над тем, что он совершал ранее. Несмотря на то, что каждому солдату в роте было положено определенное количество хлеба, он решил украсть еще, потому что “пятеро суток ничего не ел”, однако сослуживцы быстро заметили пропажу. Испытав огромный стад и унижение за содеянное, автор изменил свое представление л жизни и больше не воровал, даже пытался завоевать самоуважение, совершая добрые дела.

В. Ф. Тендряков выражает свою точку зрения ясно и однозначно. Он считает, что скверные поступки делают человека безобразным и уродливым, однако, чтобы осознать это, человек должен ощутить на себе весь стыд и унижение за содеянное.

Я полностью разделяю позицию автора. Действительно, мы все совершаем что-то нехорошее при жизни, кого-то мучает совесть, и он сразу пытается извиниться перед окружающими, другие привыкают к этому и поэтому вновь и вновь делают свои гнусные дела. Все зависит от самого человека и от того, есть ли у него совесть или нет.

В подтверждение своего мнения хочу привести в пример произведение М. Горького “Челкаш”, в котором главный герой, Гришка Челкаш, сходив на “дело” с молодым парнем по имени Гаврила, ввязывается с ним в драку по поводу выручки за проделанную работу. Гаврила был совсем молодым и неопытным, увидев большую сумму денег в руках Челкаша, решает ограбить его, забрав всю выручку. Автор в своем произведении показал, насколько ужасными могут быть поступки людей, которые поддались человеческим порокам.

Ф. М. Достоевский в своем произведении “Преступление и наказание” показывают нищего Родиона Раскольникова, который убил двух невинных людей и ограбил квартиру. Он не думал о нравственности, он думал о своих проблемах, затмевающий его разум. После сделанного Родион понял свои ошибки, понял, что совершил ужасные поступки, ради проверки своей “теории”.

Таким образом, люди, совершившие плохой поступок, рано или поздно одумываются, ведь в каждом человеке заложено такое чувство – совесть. Она помогает человеку взглянуть на себя со стороны и понять в чем он провинился. Однако некоторым просто необходимо ощутить стыд и унижение за содеянное, ведь только так они смогут увидеть, какими стали “безобразными и уродливыми” со стороны.

Исходный текст.

Все мы пробыли месяц в запасном полку за Волгой. Мы, это так — остатки разбитых за Доном частей, докатившихся до Сталинграда. Кого-то вновь бросили в бой, а нас отвели в запас, казалось бы — счастливцы, какой-никакой отдых от окопов. Отдых… два свинцово-тяжелых сухаря на день, мутная водица вместо похлебки. Отправку на фронт встретили с радостью.

Очередной хутор на нашем пути. Лейтенант в сопровождении старшины отправился выяснять обстановку.

Через полчаса старшина вернулся.

— Ребята! — объявил он вдохновенно. — Удалось вышибить: на рыло по двести пятьдесят граммов хлеба и по пятнадцати граммов сахара!
Кто со мной получать хлеб?.. Давай ты! — Я лежал рядом, и старшина ткнул в меня пальцем.
у меня вспыхнула мыслишка… о находчивости, трусливая, гаденькая и унылая.
Прямо на крыльце я расстелил плащ-палатку, на нее стали падать буханки — семь и еще половина.
Старшина на секунду отвернулся, и я сунул полбуханки под крыльцо, завернул хлеб в плащ-палатку, взвалил ее себе на плечо.
Только идиот может рассчитывать, что старшина не заметит исчезновения перерубленной пополам буханки. К полученному хлебу никто не прикасался, кроме него и меня. Я вор, и сейчас, вот сейчас, через несколько минут это станет известно… Да, тем, кто, как и я, пятеро суток ничего не ел. Как и я!
В жизни мне случалось делать нехорошее — врал учителям, чтоб не поставили двойку, не раз давал слово не драться и не сдерживал слова, однажды на рыбалке я наткнулся на чужой перепутанный перемет, на котором сидел голавль, и снял его с крюка… Но всякий раз я находил для себя оправдание:не выучил задание — надо было дочитать книгу, подрался снова - так тот сам полез первый, снял с чужого перемета голавля — но перемет-то снесло течением, перепутало, сам хозяин его ни за что бы не нашел…
Теперь я и не искал оправданий. Ох, если б можно вернуться, достать спрятанный хлеб, положить его обратно в плащ-палатку!
С обочины дороги навстречу нам с усилием — ноет каждая косточка — стали подыматься солдаты. Хмурые, темные лица, согнутые спины, опущенные плечи.

Старшина распахнул плащ-палатку, и куча хлеба была встречена почтительным молчанием.

В этой-то почтительной тишине и раздалось недоуменное:

— А где?.. Тут полбуханка была!

Произошло легкое движение, темные лица повернулись ко мне, со всех сторон — глаза, глаза, жуткая настороженность в них.

— Эй ты! Где?! Тебя спрашиваю!

Я молчал.
Пожилой солдат, выбеленно голубые глаза, изрытые морщинами щеки, сивый от щетины подбородок, голос без злобы:

— Лучше, парень, будет, коли признаешься.
В голосе пожилого солдата — крупица странного, почти неправдоподобного сочувствия. А оно нестерпимее, чем ругань и изумление.

— Да что с ним разговаривать! — Один из парней вскинул руку.

И я невольно дернулся. А парень просто поправил на голове пилотку.

— Не бойся! — с презрением проговорил он. — Бить тебя… Руки пачкать.

И неожиданно я увидел, что окружавшие меня люди поразительно красивы — темные, измученные походом, голодные, но лица какие-то граненые, четко лепные. Среди красивых людей — я уродлив.
Ничего не бывает страшнее, чем чувствовать невозможность оправдать себя перед самим собой.
Мне повезло, в роте связи гвардейского полка, куда я попал, не оказалось никого, кто видел бы мой позор.Мелкими поступками раз за разом я завоевывал себе самоуважение — лез первым на обрыв линии под шквальным обстрелом, старался взвалить на себя катушку с кабелем потяжелей, если удавалось получить у повара лишний котелок супа, не считал это своей добычей, всегда с кем-то делил его. И никто не замечал моих альтруистических «подвигов», считали — нормально. А это-то мне и было нужно, я не претендовал на исключительность, не смел и мечтать стать лучше других.
Больше в жизни я не воровал. Как-то не приходилось.

Подойдет? Мне поставят за сочинение 0 баллов? Все мы пробыли месяц в запасном полку за Волгой. Мы, это так - остатки разбитых за Доном частей, докатившихся до Сталинграда. Кого-то вновь бросили в бой, а нас отвели в запас, казалось бы - счастливцы, какой-никакой отдых от окопов. Отдых… два свинцово-тяжелых сухаря на день, мутная водица вместо похлебки. Отправку на фронт встретили с радостью. Очередной хутор на нашем пути. Лейтенант в сопровождении старшины отправился выяснять обстановку. Через полчаса старшина вернулся. - Ребята! - объявил он вдохновенно. - Удалось вышибить: на рыло по двести пятьдесят граммов хлеба и по пятнадцати граммов сахара! Кто со мной получать хлеб?.. Давай ты! - Я лежал рядом, и старшина ткнул в меня пальцем. у меня вспыхнула мыслишка… о находчивости, трусливая, гаденькая и унылая. Прямо на крыльце я расстелил плащ-палатку, на нее стали падать буханки - семь и еще половина. Старшина на секунду отвернулся, и я сунул полбуханки под крыльцо, завернул хлеб в плащ-палатку, взвалил ее себе на плечо. Только идиот может рассчитывать, что старшина не заметит исчезновения перерубленной пополам буханки. К полученному хлебу никто не прикасался, кроме него и меня. Я вор, и сейчас, вот сейчас, через несколько минут это станет известно… Да, тем, кто, как и я, пятеро суток ничего не ел. Как и я! В жизни мне случалось делать нехорошее - врал учителям, чтоб не поставили двойку, не раз давал слово не драться и не сдерживал слова, однажды на рыбалке я наткнулся на чужой перепутанный перемет, на котором сидел голавль, и снял его с крюка… Но всякий раз я находил для себя оправдание: не выучил задание - надо было дочитать книгу, подрался снова - так тот сам полез первый, снял с чужого перемета голавля - но перемет-то снесло течением, перепутало, сам хозяин его ни за что бы не нашел… Теперь я и не искал оправданий. Ох, если б можно вернуться, достать спрятанный хлеб, положить его обратно в плащ-палатку! С обочины дороги навстречу нам с усилием - ноет каждая косточка - стали подыматься солдаты. Хмурые, темные лица, согнутые спины, опущенные плечи. Старшина распахнул плащ-палатку, и куча хлеба была встречена почтительным молчанием. В этой-то почтительной тишине и раздалось недоуменное: - А где?.. Тут полбуханка была! Произошло легкое движение, темные лица повернулись ко мне, со всех сторон - глаза, глаза, жуткая настороженность в них. - Эй ты! Где?! Тебя спрашиваю! Я молчал. Пожилой солдат, выбеленно голубые глаза, изрытые морщинами щеки, сивый от щетины подбородок, голос без злобы: - Лучше, парень, будет, коли признаешься. В голосе пожилого солдата - крупица странного, почти неправдоподобного сочувствия. А оно нестерпимее, чем ругань и изумление. - Да что с ним разговаривать! - Один из парней вскинул руку. И я невольно дернулся. А парень просто поправил на голове пилотку. - Не бойся! - с презрением проговорил он. - Бить тебя… Руки пачкать. И неожиданно я увидел, что окружавшие меня люди поразительно красивы - темные, измученные походом, голодные, но лица какие-то граненые, четко лепные. Среди красивых людей - я уродлив. Ничего не бывает страшнее, чем чувствовать невозможность оправдать себя перед самим собой. Мне повезло, в роте связи гвардейского полка, куда я попал, не оказалось никого, кто видел бы мой позор.Мелкими поступками раз за разом я завоевывал себе самоуважение - лез первым на обрыв линии под шквальным обстрелом, старался взвалить на себя катушку с кабелем потяжелей, если удавалось получить у повара лишний котелок супа, не считал это своей добычей, всегда с кем-то делил его. И никто не замечал моих альтруистических «подвигов», считали - нормально. А это-то мне и было нужно, я не претендовал на исключительность, не смел и мечтать стать лучше других. Больше в жизни я не воровал. Как-то не приходилось.